Неточные совпадения
— Но представьте же, Анна Григорьевна, каково мое было положение, когда я услышала это. «И теперь, — говорит Коробочка, — я
не знаю, говорит, что мне
делать. Заставил, говорит, подписать меня какую-то фальшивую бумагу, бросил пятнадцать рублей ассигнациями; я, говорит, неопытная беспомощная вдова, я
ничего не знаю…» Так вот происшествия! Но только если бы вы могли сколько-нибудь себе представить, как я вся перетревожилась.
Но Чичиков уж никаким образом
не мог втереться, как ни старался и ни стоял за него подстрекнутый письмами князя Хованского первый генеральский секретарь, постигнувший совершенно управленье генеральским носом, но тут он
ничего решительно
не мог
сделать.
Въезд его
не произвел в городе совершенно никакого шума и
не был сопровожден
ничем особенным; только два русские мужика, стоявшие у дверей кабака против гостиницы,
сделали кое-какие замечания, относившиеся, впрочем, более к экипажу, чем к сидевшему в нем.
Впрочем, если слово из улицы попало в книгу,
не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых
не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и
не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию
сделают птичью, и даже посмеются над тем, кто
не сумеет
сделать птичьей физиономии; а вот только русским
ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе.
Как ни придумывал Манилов, как ему быть и что ему
сделать, но
ничего другого
не мог придумать, как только выпустить изо рта оставшийся дым очень тонкою струею.
По своей воле
не хочу
ничего делать.
— Да увезти губернаторскую дочку. Я, признаюсь, ждал этого, ей-богу, ждал! В первый раз, как только увидел вас вместе на бале, ну уж, думаю себе, Чичиков, верно, недаром… Впрочем, напрасно ты
сделал такой выбор, я
ничего в ней
не нахожу хорошего. А есть одна, родственница Бикусова, сестры его дочь, так вот уж девушка! можно сказать: чудо коленкор!
— Иной раз, право, мне кажется, что будто русский человек — какой-то пропащий человек. Нет силы воли, нет отваги на постоянство. Хочешь все
сделать — и
ничего не можешь. Все думаешь — с завтрашнего дни начнешь новую жизнь, с завтрашнего дни примешься за все как следует, с завтрашнего дни сядешь на диету, — ничуть
не бывало: к вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь глазами и язык
не ворочается, как сова, сидишь, глядя на всех, — право и эдак все.
Что было с нею мне
делать? Я, знаете, никогда с женщинами
не обращался; думал, думал, чем ее утешить, и
ничего не придумал; несколько времени мы оба молчали… Пренеприятное положение-с!
Все нашли, что мы говорим вздор, а, право, из них никто
ничего умнее этого
не сказал. С этой минуты мы отличили в толпе друг друга. Мы часто сходились вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьезно, пока
не замечали оба, что мы взаимно друг друга морочим. Тогда, посмотрев значительно друг другу в глаза, как
делали римские авгуры, [Авгуры — жрецы-гадатели в Древнем Риме.] по словам Цицерона, мы начинали хохотать и, нахохотавшись, расходились, довольные своим вечером.
Дико и чудно показалось ему, что он мог проспать в таком забытьи со вчерашнего дня и
ничего еще
не сделал,
ничего не приготовил…
Платьев-то нет у ней никаких… то есть никаких-с, а тут точно в гости собралась, приоделась, и
не то чтобы что-нибудь, а так, из
ничего всё
сделать сумеют: причешутся, воротничок там какой-нибудь чистенький, нарукавнички, ан совсем другая особа выходит, и помолодела и похорошела.
— Била! Да что вы это! Господи, била! А хоть бы и била, так что ж! Ну так что ж? Вы
ничего,
ничего не знаете… Это такая несчастная, ах, какая несчастная! И больная… Она справедливости ищет… Она чистая. Она так верит, что во всем справедливость должна быть, и требует… И хоть мучайте ее, а она несправедливого
не сделает. Она сама
не замечает, как это все нельзя, чтобы справедливо было в людях, и раздражается… Как ребенок, как ребенок! Она справедливая, справедливая!
— Вы сумасшедший, — выговорил почему-то Заметов тоже чуть
не шепотом и почему-то отодвинулся вдруг от Раскольникова. У того засверкали глаза; он ужасно побледнел; верхняя губа его дрогнула и запрыгала. Он склонился к Заметову как можно ближе и стал шевелить губами,
ничего не произнося; так длилось с полминуты; он знал, что
делал, но
не мог сдержать себя. Страшное слово, как тогдашний запор в дверях, так и прыгало на его губах: вот-вот сорвется; вот-вот только спустить его, вот-вот только выговорить!
— А вам разве
не жалко?
Не жалко? — вскинулась опять Соня, — ведь вы, я знаю, вы последнее сами отдали, еще
ничего не видя. А если бы вы все-то видели, о господи! А сколько, сколько раз я ее в слезы вводила! Да на прошлой еще неделе! Ох, я! Всего за неделю до его смерти. Я жестоко поступила! И сколько, сколько раз я это
делала. Ах, как теперь, целый день вспоминать было больно!
— Стой! — закричал Разумихин, хватая вдруг его за плечо, — стой! Ты наврал! Я надумался: ты наврал! Ну какой это подвох? Ты говоришь, что вопрос о работниках был подвох? Раскуси: ну если б это ты
сделал, мог ли б ты проговориться, что видел, как мазали квартиру… и работников? Напротив:
ничего не видал, если бы даже и видел! Кто ж сознается против себя?
Ушли все на минуту, мы с нею как есть одни остались, вдруг бросается мне на шею (сама в первый раз), обнимает меня обеими ручонками, целует и клянется, что она будет мне послушною, верною и доброю женой, что она
сделает меня счастливым, что она употребит всю жизнь, всякую минуту своей жизни, всем, всем пожертвует, а за все это желает иметь от меня только одно мое уважение и более мне, говорит, «
ничего,
ничего не надо, никаких подарков!» Согласитесь сами, что выслушать подобное признание наедине от такого шестнадцатилетнего ангельчика с краскою девичьего стыда и со слезинками энтузиазма в глазах, — согласитесь сами, оно довольно заманчиво.
Не было суровости, вчерашней досады, она шутила и даже смеялась, отвечала на вопросы обстоятельно, на которые бы прежде
не отвечала
ничего. Видно было, что она решилась принудить себя
делать, что
делают другие, чего прежде
не делала. Свободы, непринужденности, позволяющей все высказать, что на уме, уже
не было. Куда все вдруг делось?
— Подлинно
ничего: в уездном суде, говорит,
не знаю, что
делают, в департаменте тоже; какие мужики у него —
не ведает. Что за голова! Меня даже смех взял…
— И ему напиши, попроси хорошенько: «
Сделаете, дескать, мне этим кровное одолжение и обяжете как христианин, как приятель и как сосед». Да приложи к письму какой-нибудь петербургский гостинец… сигар, что ли. Вот ты как поступи, а то
ничего не смыслишь. Пропащий человек! У меня наплясался бы староста: я бы ему дал! Когда туда почта?
—
Ничего, мол,
не делают, лежат все.
—
Ничего; что нам делать-то? Вот это я сама надвяжу, эти бабушке дам; завтра золовка придет гостить; по вечерам нечего будет
делать, и надвяжем. У меня Маша уж начинает вязать, только спицы все выдергивает: большие,
не по рукам.
Потом Обломову приснилась другая пора: он в бесконечный зимний вечер робко жмется к няне, а она нашептывает ему о какой-то неведомой стороне, где нет ни ночей, ни холода, где все совершаются чудеса, где текут реки меду и молока, где никто
ничего круглый год
не делает, а день-деньской только и знают, что гуляют всё добрые молодцы, такие, как Илья Ильич, да красавицы, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
— Ну, хорошо, как встану, напишу… Ты ступай к себе, а я подумаю.
Ничего ты
не умеешь
сделать, — добавил он, — мне и об этой дряни надо самому хлопотать.
— Я
не могу стоять: ноги дрожат. Камень ожил бы от того, что я
сделала, — продолжала она томным голосом. — Теперь
не сделаю ничего, ни шагу, даже
не пойду в Летний сад: все бесполезно — ты умер! Ты согласен со мной, Илья? — прибавила она потом, помолчав. —
Не упрекнешь меня никогда, что я по гордости или по капризу рассталась с тобой?
— Как же
не беда? — продолжал Обломов. — Мужики были так себе,
ничего не слышно, ни хорошего, ни дурного,
делают свое дело, ни за чем
не тянутся; а теперь развратятся! Пойдут чаи, кофеи, бархатные штаны, гармоники, смазные сапоги…
не будет проку!
С полчаса он все лежал, мучась этим намерением, но потом рассудил, что успеет еще
сделать это и после чаю, а чай можно пить, по обыкновению, в постели, тем более что
ничто не мешает думать и лежа.
Она была бледна в то утро, когда открыла это,
не выходила целый день, волновалась, боролась с собой, думала, что ей
делать теперь, какой долг лежит на ней, — и
ничего не придумала. Она только кляла себя, зачем она вначале
не победила стыда и
не открыла Штольцу раньше прошедшее, а теперь ей надо победить еще ужас.
— Вот оно что! — с ужасом говорил он, вставая с постели и зажигая дрожащей рукой свечку. — Больше
ничего тут нет и
не было! Она готова была к воспринятию любви, сердце ее ждало чутко, и он встретился нечаянно, попал ошибкой… Другой только явится — и она с ужасом отрезвится от ошибки! Как она взглянет тогда на него, как отвернется… ужасно! Я похищаю чужое! Я — вор! Что я
делаю, что я
делаю? Как я ослеп! Боже мой!
На ее взгляд, во всей немецкой нации
не было и
не могло быть ни одного джентльмена. Она в немецком характере
не замечала никакой мягкости, деликатности, снисхождения,
ничего того, что
делает жизнь так приятною в хорошем свете, с чем можно обойти какое-нибудь правило, нарушить общий обычай,
не подчиниться уставу.
Робкий, апатический характер мешал ему обнаруживать вполне свою лень и капризы в чужих людях, в школе, где
не делали исключений в пользу балованных сынков. Он по необходимости сидел в классе прямо, слушал, что говорили учителя, потому что другого
ничего делать было нельзя, и с трудом, с потом, со вздохами выучивал задаваемые ему уроки.
Илье Ильичу
не нужно было пугаться так своего начальника, доброго и приятного в обхождении человека: он никогда никому дурного
не сделал, подчиненные были как нельзя более довольны и
не желали лучшего. Никто никогда
не слыхал от него неприятного слова, ни крика, ни шуму; он никогда
ничего не требует, а все просит. Дело
сделать — просит, в гости к себе — просит и под арест сесть — просит. Он никогда никому
не сказал ты; всем вы: и одному чиновнику и всем вместе.
— Я совсем
ничего не воображаю, — сказал Обломов, —
не шуми и
не кричи, а лучше подумай, что
делать. Ты человек практический…
— Что еще это! Вон Пересветов прибавочные получает, а дела-то меньше моего
делает и
не смыслит
ничего. Ну, конечно, он
не имеет такой репутации. Меня очень ценят, — скромно прибавил он, потупя глаза, — министр недавно выразился про меня, что я «украшение министерства».
— Этого
ничего не нужно, никто
не требует! Зачем мне твоя жизнь? Ты
сделай, что надо. Это уловка лукавых людей предлагать жертвы, которых
не нужно или нельзя приносить, чтоб
не приносить нужных. Ты
не лукав — я знаю, но…
— Как сон, как будто
ничего не было! — говорила она задумчиво, едва слышно, удивляясь своему внезапному возрождению. — Вы вынули
не только стыд, раскаяние, но и горечь, боль — все… Как это вы
сделали? — тихо спросила она. — И все это пройдет, эта… ошибка?
— Видишь, ведь ты какой уродился! — возразил Тарантьев. —
Ничего не умеешь сам
сделать. Все я да я! Ну, куда ты годишься?
Не человек: просто солома!
Захар
ничего не отвечал и решительно
не понимал, что он
сделал, но это
не помешало ему с благоговением посмотреть на барина; он даже понурил немного голову, сознавая свою вину.
— Можно, Иван Матвеевич: вот вам живое доказательство — я! Кто же я? Что я такое? Подите спросите у Захара, и он скажет вам: «Барин!» Да, я барин и
делать ничего не умею!
Делайте вы, если знаете, и помогите, если можете, а за труд возьмите себе, что хотите, — на то и наука!
Городничий (
делая Бобчинскому укорительный знак, Хлестакову).Это-с
ничего. Прошу покорнейше, пожалуйте! А слуге вашему я скажу, чтобы перенес чемодан. (Осипу.)Любезнейший, ты перенеси все ко мне, к городничему, — тебе всякий покажет. Прошу покорнейше! (Пропускает вперед Хлестакова и следует за ним, но, оборотившись, говорит с укоризной Бобчинскому.)Уж и вы!
не нашли другого места упасть! И растянулся, как черт знает что такое. (Уходит; за ним Бобчинский.)
Конечно, если он ученику
сделает такую рожу, то оно еще
ничего: может быть, оно там и нужно так, об этом я
не могу судить; но вы посудите сами, если он
сделает это посетителю, — это может быть очень худо: господин ревизор или другой кто может принять это на свой счет.
Анна Андреевна. Перестань, ты
ничего не знаешь и
не в свое дело
не мешайся! «Я, Анна Андреевна, изумляюсь…» В таких лестных рассыпался словах… И когда я хотела сказать: «Мы никак
не смеем надеяться на такую честь», — он вдруг упал на колени и таким самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна,
не сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим чувствам,
не то я смертью окончу жизнь свою».
Анна Андреевна. После? Вот новости — после! Я
не хочу после… Мне только одно слово: что он, полковник? А? (С пренебрежением.)Уехал! Я тебе вспомню это! А все эта: «Маменька, маменька, погодите, зашпилю сзади косынку; я сейчас». Вот тебе и сейчас! Вот тебе
ничего и
не узнали! А все проклятое кокетство; услышала, что почтмейстер здесь, и давай пред зеркалом жеманиться: и с той стороны, и с этой стороны подойдет. Воображает, что он за ней волочится, а он просто тебе
делает гримасу, когда ты отвернешься.
Городничий (в сторону).Славно завязал узелок! Врет, врет — и нигде
не оборвется! А ведь какой невзрачный, низенький, кажется, ногтем бы придавил его. Ну, да постой, ты у меня проговоришься. Я тебя уж заставлю побольше рассказать! (Вслух.)Справедливо изволили заметить. Что можно
сделать в глуши? Ведь вот хоть бы здесь: ночь
не спишь, стараешься для отечества,
не жалеешь
ничего, а награда неизвестно еще когда будет. (Окидывает глазами комнату.)Кажется, эта комната несколько сыра?
— Я вам скажу, как истинному другу, — прервала его бабушка с грустным выражением, — мне кажется, что все это отговорки, для того только, чтобы ему жить здесь одному, шляться по клубам, по обедам и бог знает что
делать; а она
ничего не подозревает.
Володя учился порядочно; я же так был расстроен, что решительно
ничего не мог
делать.
— Ах, что ты со мной
сделала! — сказал папа, улыбаясь и приставив руку ко рту с той стороны, с которой сидела Мими. (Когда он это
делал, я всегда слушал с напряженным вниманием, ожидая чего-нибудь смешного.) — Зачем ты мне напомнила об его ногах? я посмотрел и теперь
ничего есть
не буду.
И хотя ответ
ничего не значил, военный
сделал вид, что получил умное слово от умного человека и вполне понимает lа pointe de la sauce. [в чем его острота.]
— Может быть; но ведь это такое удовольствие, какого я в жизнь свою
не испытывал. И дурного ведь
ничего нет.
Не правда ли? — отвечал Левин. — Что же
делать, если им
не нравится. А впрочем, я думаю, что
ничего. А?
— Я несогласен, что нужно и можно поднять еще выше уровень хозяйства, — сказал Левин. — Я занимаюсь этим, и у меня есть средства, а я
ничего не мог
сделать. Банки
не знаю кому полезны. Я, по крайней мере, на что ни затрачивал деньги в хозяйстве, всё с убытком: скотина — убыток, машина — убыток.